Ему, как тисками, сдавило сердце. Открыл глаза, тряхнул головой. Видение исчезло. Опять стал слышен скрип давно не смазываемых уключин, бряцанье ржавых цепей на ногах и руках. Раздался пронзительный свист плети, и кто-то громко вскрикнул.
Потом снова наступила тишина. И мысли понеслись дальше…
Вот послышался гомон Сечи. Всплыли в памяти крепкие фигуры Метелицы, Секача и Товкача. Промелькнуло среди толпы сморщенное коричневое лицо деда Шевчика… И вдруг появился и сам кошевой Иван Сирко. Он был суров и молчалив. Проницательный взгляд его серо-стальных глаз тревожил душу казака, волновал невысказанным вопросом: «Где же ты, казаче? Что с тобой случилось? Почему не подаешь вести?»
«Как же не подаю? – екнуло сердце. – Разве не добрались на родину выкупленные у спахии деды? С ними передавал же – ждите нашествия с юга!.. Разве не добрался до Сечи посланец Младена с известием о походе визиря Ибрагима-паши? Как же, батько? И передавал и предупреждал! Готовьтесь! Набивайте гаковницы и мушкеты, седлайте вороных коней! Пусть неусыпно сторожат дозоры на границах в степи и не замедлят поджечь бочку со смолой – всему казачеству ведомый знак, что в поле появился враг. Вот только сам я не смогу вовремя прибыть в Запорожье и передать тебе, батько кошевой, все, что видел и слышал здесь… Да и прибуду ли вообще?»
Шумит впереди открытое море, рассеивая тяжелые невольничьи думы, которые наплывают, как тучи. Свежеет ветер – гудит в снастях корабля и мчится, не встречая преграды, вдаль, вздымая на волнах белые гребешки бурунов.
Неужели проплыли Босфор?
Да. Уже море. И «Черный дракон», выйдя на широкие синие просторы, меняет направление и плывет прямо на север.
Каторга – унаследованное турками новогреческое слово означало общее название гребного судна с тремя рядами весел. Гребцами-пайзенами в странах Средиземноморья на каторге использовали рабов, военнопленных и преступников, осужденных на тяжелые работы. Всех этих несчастных приковывали на судне к поперечным скамьям или же соединяли одной общей цепью, пропущенной через ножные кандалы, запирающейся у носовой и кормовой перегородок крепкими хитроумными замками. Здесь, избиваемые плетью надсмотрщика, пайзены бессменно сидели за тяжелыми длинными веслами, здесь же ели и спали, здесь часто сходили с ума или умирали от изнурения и болезней.
Не было страшнее неволи, чем на каторге, или галере, как ее стали называть много позднее. Потому и вошло это слово почти во все европейские языки как синоним нечеловеческих мук, тяжелейшего наказания.
К веслам невольников приковали по трое; ближе всех к проходу оказался Арсен, посредине – Спыхальский, а Роман Воинов сидел третьим, у самого борта, в темном узком закутке.
Так их распределили не случайно. На краю валек весла имеет наибольший ход, поэтому сюда выбирали самых сильных невольников, здесь приходилось расходовать больше сил. Арсен же выглядел сильным мускулистым молодцем.
Крайним, как правило, чаще перепадало от надсмотрщика: они всегда на виду, и каждый промах, каждая попытка уменьшить усилия, чтобы чуть-чуть передохнуть, не могли укрыться от их бдительного взора. Сразу же гремело грязное ругательство, и на плечи виновного или заподозренного со свистом опускалась замашистая плеть из вымоченной в морской воде бычьей кожи.
Когда «Черный дракон» прошел Босфор и заколыхался на могучей груди моря, барабан на палубе стал бить еще чаще и надсаднее. Это означало: грести сильнее, быстрей.
Надсмотрщик Абдурахман, толстый коренастый турок, из тех турков-узников, что попали на каторгу за тяжкое преступление, а со временем выслужились, свирепо заорал:
– Сильней гребите, паршивые свиньи! Да дружно все – поднимай, опускай! Поднимай, опускай!
Весла летали, как крылья птицы. Монотонно позвякивали кандалы. Слышалось тяжелое дыхание истомленных людей: с утра уже прошло столько часов. Но барабан без умолку все гремит и гремит – там-там, там-та-там!.. Все чаще и чаще!.. Заставлял, приказывал – греби, греби! Сколько есть силы в руках – греби! Иначе…
Взлетала над головами гребцов плеть и горячо обжигала тех, кто, по мнению Абдурахмана, медлил, не проявлял надлежащего старания. Надсмотрщик был неумолим. Он сам несколько лет провел за веслом, помнит, как его избивали, и теперь, боясь потерять более свободное и сытое житье, старался угодить капудан-аге тем, что заставлял своих прежних товарищей по несчастью грести изо всех сил. Его жирное лицо блестело от пота: солнце поднималось все выше, и в тесном помещении для невольников становилось нестерпимо душно. Открытые люки, через которые время от времени врывалось немного свежего воздуха, облегчения почти не приносили.
Абдурахман смахнул со лба капли едкого пота, глянул тяжелым мрачным взором на Арсена, который как раз перекинулся словом со Спыхальским. Остроумный ответ поляка развеселил казака: на его губах появилась легкая улыбка.
– А-а-а, новичок, гяурская свинья! Поганый ишак! Смеешься?.. Я заставлю тебя работать как следует! – закричал надсмотрщик и несколько раз хлестнул невольника по плечам.
Острая жгучая боль пронзила тело казака, Арсен вздрогнул. В глазах почернело от обиды. Он греб, как и все, даже сильнее, так как у него было куда больше сил, чем у худых, изможденных рабов, многие годы просидевших у весел. От ярости помутился разум. Бросив весло, не помня себя, он рванулся к Абдурахману. Загремела цепь, и кандалы больно врезались в ноги. Но все же кулак, в который казак вложил всю силу и ненависть, достиг челюсти надсмотрщика. Молниеносный удар сшиб толстого Абдурахмана на зашарканный деревянный пол, – он отлетел назад и крепко стукнулся головой о стенку.